— Я знакома с твоей матерью, — сообщила она.
Я осушил свою банку и поставил ее на пол возле ног. Тут же открыл новую, залпом ополовинил и попробовал посмотреть на Клер. Я никак не мог решиться, на чем мне остановить свой взгляд: на груди, на ногах или на уставшем лице.
— Я извиняюсь, что позволил твоему сыну так напиться, но я должен тебе что-то сказать.
Она отвернулась, чтобы прикурить сигарету, потом снова посмотрела на меня.
— Говори.
— Клер, я люблю тебя.
Она не рассмеялась. Лишь слегка улыбнулась самыми уголками рта.
— Бедняжка. Ты еще совсем цыпленок, который только что вылупился из яйца.
Она попала в точку, и это разозлило меня. Наверное, потому что это была правда. Мечты и пиво забродили во мне, требуя чего-то большего. Я глотнул пива, уставился на нее и сказал:
— Кончай мне лапшу вешать. Подними-ка лучше юбку. Я хочу получше разглядеть твои ляжки и задницу.
— Ты еще мальчик, — твердила она.
И тогда я ответил. Не знаю, откуда взялись эти слова, но я заявил:
— Я задолблю тебя насмерть, детка, только дай шанс.
— Серьезно?
— Ага.
— Хорошо, бери, — сказала она, раскинула ноги и задрала юбку.
Трусов на ней не было.
Моему взору открылись огромные ляжки до самого их основания — потоки притягательной плоти. На внутренней стороне левого бедра выделялась мясистая бородавка. Долго не задерживаясь на бородавке, мой взгляд скользнул выше — в джунгли спутавшихся волос, что между ног. Цвет их был не золотистый, как на голове, а темно-коричневый. Короткие, с вкраплением седых волосков, они напоминали мне цветущий кустарник с отмершими стебельками — бледными и печальными.
Я поднялся и пробормотал:
— Мне надо идти, миссис Хэтчер.
— Как? Я думала, ты настроен на жаркую вечеринку!
— Ну… Если бы не ваш сын в спальне…
— Не волнуйся на его счет, Хэнк. Он в отключке.
— Нет, миссис Хэтчер, мне действительно надо идти.
— Ясно. Убирайся отсюда, соплежуй хуев!
Я закрыл за собой дверь, пересек холл и вышел на улицу. Подумать только, некоторые накладывают на себя руки из-за этого. Неожиданно ночь показалась мне прекрасной, несмотря на то что я шел в родительский дом.
44
Мое будущее легко просматривалось. Я был беден, и шансов изменить статус не предвиделось. Но я не слишком убивался насчет денег. Я сам не знал, чего хотел. Нет, пожалуй, у меня было одно желание. Мне грезилось некое местечко, где можно было бы укрыться от всех и вся и пребывать в полном бездействии. Мысль о том, чтобы стать кем-либо, не только пугала меня, но и вызывала отвращение. Участь адвоката, члена муниципального совета, инженера или кого бы там ни было казалась для меня невозможной. Жениться, завести детей, завязнуть в этом омуте семейных отношений, каждый день ходить на службу и возвращаться в лоно домашнего ада или уюта. Нет, это не для меня. Делать обычные вещи, решать обыденные проблемы, участвовать в семейных торжествах, Рождественских празднествах, справлять День Независимости, День Труда, День Матери… В общем родиться, чтобы вытерпеть все это и потом умереть? Нет уж, я предпочел бы заделаться каким-нибудь посудомоем, возвращаться каждый Божий день в убогую меблирашку и упиваться на сон грядущий.
У моего отца имелся генеральный план, который должен передаваться из поколения в поколение. Он изложил его мне.
— Каждый мужчина за свою жизнь должен приобрести дом. После смерти он достанется его сыну. Сын, прожив жизнь правильно, оставит после себя уже два дома. Следующий наследник три…
Семейная пирамида. Сражаться с житейскими бедствиями и побеждать благодаря крепкому семейному тылу. Он свято верил в это. Возьмите семью, подмешайте в нее веру в Бога, приправьте ароматом чувства Родины, добавьте десятичасовой рабочий день и получите то, что нужно — ячейку общества.
Я смотрел на своего отца: на его руки, лицо, брови и знал, что этот человек ни на что не способен. Моя мать была еще большим ничтожеством, можно сказать, ее вовсе не существовало. Я был проклят. Вглядываясь в своего родителя, я не видел ничего, кроме отвратительной беспомощности. Мало того, мне казалось, что он боится вывалиться из общей обоймы даже больше, чем все остальные. Что поделаешь, сказывалась древняя кровь крестьян и рабское воспитание. Род Чинаски-батраков разжижала лишь незначительная прослойка крестьян-служащих, которые губили свои жизни, надрывая пупок ради мелких, иллюзорных успехов. На всем генеалогическом дереве не нашлось человека, который бы заявил: «Не хочу дом, а хочу тысячу домов и сразу!»
Мой папаша определил меня в школу для богатых отпрысков в надежде, что, глядя на их спортивные авто кремового цвета, красивых чистеньких девочек в платьицах радужных расцветок, я постоянно буду помнить и знать, к чему мне стремиться — преодолеть эту извечную границу между бедностью и богатством. Вопреки его ожиданиям, я усвоил, что бедный обычно умирает бедным, что молодые богачи, соприкоснувшись со зловонием бедности, учатся относиться к нему с легкой насмешкой. Они должны выучиться смеяться, в противном случае нищета будет ужасать, мешая пищеварению. И они преуспевают в этой науке, также сказывается многовековой опыт предков. Я же уже никогда не смогу простить девчонкам той самоотверженной готовности, с какой они подсаживались в спортивные родстеры к вечно улыбающимся юношам. Они не виноваты, конечно, даже более того, вы начинаете думать, что возможно… Но нет, не может быть никаких «возможно». Богатство означает успех, а успех и есть подлинная реальность.
Какая женщина выбрала бы жизнь с посудомоем?
В средней школе я старался много не думать о том, как повернется моя жизнь в дальнейшем. Тогда казалось предпочтительнее отстраниться от этих дум…
Но вот, наконец, настал день выпускного бала. Он проходил в спортивном зале с живой музыкой, да — был приглашен настоящий оркестр. Не знаю, почему, но я все же пошел и прошагал две с половиной мили по ночному городу. Я стоял в темноте и смотрел на бал через окно, завешенное противомоскитной сеткой. Я был изумлен. Девчонки выглядели совершенно взрослыми, статными, женственными. На них были длинные вечерние платья, и все они казались красавицами. Я с трудом узнавал в них своих одноклассниц. Парни, облаченные в смокинги, не уступали девицам в лоске. Они уверенно и смело вели своих дам в танце, утопая лицами в их волосах. И музыка звучала громко, но стройно и чисто.
И тут я скользнул взглядом по своему отражению — изуродованное прыщами и шрамами лицо, в заношенной рубашке. Я походил на животное, которое вышло из лесной чащи на свет. Зачем я притащился? Я чувствовал себя совершенно паскудно, но продолжал таращиться. Танец закончился, музыка смолкла. Пары тихо переговаривались. Они были естественны, образованны и воспитанны. Когда же они успели научиться светской беседе и танцам? Я не владел ни языком, ни ногами. Мы были не на равных. Они — пригожие девицы и симпатяги парни. А для такого урода, как я, даже смотреть на одну из этих девиц было уже слишком, не говоря уж о том, чтобы приблизиться к ней. Да… Эти танцы были мне недоступны.
Но, кроме этого, я осознавал — все, что я сейчас вижу, не так просто и гладко, как кажется. За все приходится платить, и взлет может быть первым шагом к падению. Оркестр снова заиграл, и пары закружились в танце. Над их головами замигали разноцветные огни — желтые, зеленые, красные и снова желтые. Глядя на танцующих, я сказал себе: когда-нибудь начнется и твой танец. Настанет день, и мы поменяемся местами.
Но как далек был еще тот желанный день, и как близки были они. И я ненавидел их. Мне была ненавистна их красота, их безоблачная юность. Наблюдая за танцем этих свежих юнцов, обреченных на счастье, под волшебный аккомпанемент цветомузыки я презирал их за то, что они имели все, чем я был обделен, и снова и снова повторял про себя: «Однажды и я буду счастлив, как любой из вас, помяните мои слова».